Что такое философия 4

Лекция III

[“Тема нашего времени.”. – “Наука” – это чистый символизм. – Мятеж наук. – Почему существует философия? – Точность науки и философское знание.]

В прошлый раз мы едва шагнули на порог того, что я намеревался изложить в ходе лекции. Я хотел назвать непосредственные, хотя заведомо не дающие исчерпывающего объяснения, причины того, почему сто лет назад философский дух ослаб и отступил, а сегодня, напротив, он вновь обретает силы. Мне хватило времени только на первый пункт. Философия была растоптана, унижена империализмом физики и запугана интеллектуальным терроризмом лабораторий. Повсюду царили естественные науки, а окружение – одна из составных частей нашей личности, как атмосферное давление – один из факторов, влияющих на нашу физическую форму. Не испытывая давления и ограничений, мы доросли бы до звезд, как мечтал Гораций, т. е. стали бы бесформенными, неопределенными и безличными. Каждый из нас наполовину то, что он есть, а наполовину – окружение, в котором он живет. Когда последнее совпадает со свойствами нашего характера, благоприятствует им, то наша личность реализуется полностью; одобрение ее внешних проявлений побуждает ее к развитию внутренних сил. Враждебное окружение, поскольку оно и внутри нас, толкает нас на сопротивление и ведет к постоянному разладу, угнетает, препятствует развитию и полному расцвету нашей личности. Это и произошло с философами в атмосфере тирании экспериментальных “советов”. Нет нужды говорить, что ни одно из моих высказываний, которые порой звучат слишком резко, не означает ни морального, ни интеллектуального осуждения ученых и философов тех лет. Они были такими, какими должны были быть, и замечательно, что они были такими. Новая философия многими своими качествами обязана этому этапу вынужденных унижений, подобно еврейской душе, ставшей тоньше и интересней после вавилонского плена. В частности, мы еще убедимся в том, что сегодня, после того как философы с краской мучительного стыда сносили презрение ученых, бросавших им в лицо, что философия не наука, нам – по крайней мере мне – нравится в ответ на это оскорбление заявлять: да, философия не наука, ибо она нечто гораздо большее.

Теперь следует выяснить, почему к философам вернулся энтузиазм, уверенность в смысле своего труда и решительный вид, который выдает в нас философов без страха и упрека, словом, философов гордых, жизнерадостных и отважных.

Этой мутации, на мой взгляд, способствовали два важных события.

Мы уже видели, что едва ли не вся философия была сведена к теории познания. Так называлась большая часть. философских книг, опубликованных между 1860 и 1920 гг. И я отметил любопытнейшую вещь: в книгах с подобным названием никогда по-настоящему не ставился вопрос: “Что такое познание?” Так как это по меньшей, да и по большей мере странно, рассмотрим один из случаев избирательной слепоты, возникающей у человека под давлением окружающей среды и навязывающей как очевидные и бесспорные именно те предположения, которые в первую очередь следовало бы обсудить. Эта слепота в разные эпохи бывает разной, однако всегда присутствует, и мы не являемся исключением. Ее причинами мы займемся позднее, когда увидим, что жизнь всегда осуществляется на основе или исходя из определенных предположений, служащих как бы почвой, на которую мы опираемся или ив которой мы исходим, чтобы жить. И это во всех сферах: как в науке, так и в морали, политике и искусстве. Всякая идея мыслится и всякая картина пишется на основе определенных допущений или убеждений, которые настолько присущи, настолько свойственны автору этой идеи или картины, что он их вообще не замечает и потому не вводит ни в свою идею, ни в картину; и мы находим их там не положенными, а времяположенными и как бы оставленными позади. Поэтому мы иногда не понимаем какой-нибудь идеи или картины, у нас нет отгадки, ключа к скрытому в ней убеждению. И так как, повторяю, каждая эпоха, – точнее, каждое поколение – исходит из более или менее различных предположений, то я хочу сказать, что система истин, как и система эстетических, моральных, политических и религиозных ценностей, неизбежно имеет историческое измерение; они связаны с определенной хронологией человеческой жизни, годятся для определенных людей, не более. Истина исторична. Тогда встает решающий вопрос: как же истина может и должна претендовать на внеисторичность, безотносительность, абсолютность? Многие из вас уже знают, что для меня возможное решение этой проблемы составляет “тему нашего времени”.

Восемьдесят лет назад бесспорное и неоспоримое предположение, вошедшее в плоть и кровь тогдашних мыслителей, звучало так: sensu stricto, нет иного знания о мире, чем то, которое дает нам физическая наука, и нет иной истины о реальности, кроме “физической истины”. В прошлый раз мы намекали на возможность существования других видов “истины”, честно признав за “физической истиной” – даже при взгляде со стороны – два превосходных качества: точность и подчинение двойному критерию достоверности: рациональной дедукции и чувственному подтверждению. Однако эти качества, как бы хороши они ни были, не могут сами по себе уверить нас в том, что нет более совершенного знания о мире, более высокого “типа истины”, чем физика и физическая истина. Для утверждения этой мысли потребовалось бы развернуть во всем его объеме вопрос: чем окажется то, что мы назвали бы образцовым знанием, прототипом истины, если бы мы извлекли точный смысл слова “познавать”? Только выяснив до конца значение слова “познание”, мы увидим, заполняют ли знания, которыми владеет человек, это значение во всем объеме или же только приближаются к нему. Пока это не сделано, нельзя говорить всерьез о теории познания; в самом деле, хотя философия последних лет претендовала на то, чтобы быть только такой теорией, она, оказывается, вовсе не была ею.

Тем временем физика развивалась и за последние полвека настолько усовершенствовалась и расширилась, достигла такой высокой точности в такой гигантской области исследования, что появилась необходимость в пересмотре ее принципов. Это говорится для тех, кто простодушно думает, что изменение доктринальной системы указывает на слабость науки. Истина заключается в обратном. Невиданное развитие физики объясняется правильностью принципов, выдвинутых Галилеем и Ньютоном, и это развитие достигло предела, вызвав потребность в расширении этих принципов путем их очищения. Это повлекло за собой “кризис принципов” – счастливую болезнь роста, переживаемую сегодня физикой. Мне не известно, почему, слово “кризис” обычно наводит на невеселые мысли; кризис есть не что иное, как глубокое и интенсивное изменение; оно может быть изменением к худшему, но также и к лучшему, как в случае с нынешним кризисом физики. Нет более верного признака зрелости науки, чем кризис принципов. Он означает, что наука настолько уверена в себе, что может позволить себе роскошь решительно пересмотреть свои принципы, т. е. потребовать от них большей убедительности и твердости. Интеллектуальная сила как человека, так и науки измеряется той долей скептицизма, сомнения, которую он способен переварить, усвоить. Здоровая теория питается сомнением, без колебаний нет настоящей уверенности; речь идет не о наивной доверчивости, а скорее о твердости средь бури, об уверенности в неуверенности. Разумеется, в конечном счете именно уверенность побеждает сомнение и служит мерилом интеллектуальной сипы. И наоборот, неуправляемое сомнение, необдуманное недоверие называется… “неврастенией”.

В основе физики лежат физические принципы, на которые опирается исследователь. Но чтобы пересмотреть их, нельзя оставаться внутри физики, необходимо выйти за ее пределы. Поэтому физикам пришлось заняться философией науки, и в этом отношении самым показательным сегодня является пристрастие физиков к философии. Начиная с Пуанкаре, Маха и Дюгема и кончая Эйнштейном и Вейлем со всеми их учениками и последователями, теория физического познания развивалась усилиями самих физиков. Разумеется, все они испытали большое влияние философского прошлого, однако этот случай любопытен тем, что пока сами философы курили фимиам физике как теории познания, сами физики в своей теории пришли к выводу, что физика – низшая форма познания, а именно символическое знание.

Директор курзала, пересчитав вешалки в гардеробе, таким способом определяет, сколько пальто и курток на них висит, и благодаря этому приблизительно знает, сколько людей пришло повеселиться, хотя он их и в глаза не видел. а если сравнить содержание физики с богатством вещественного мира, мы не найдем между ними даже сходства. Перед нами как бы два разных языка, едва допускающих перевод с одного на другой. Физика всего лишь символическое соответствие.

Откуда мы это знаем? Потому что существует множество столько возможных соответствий, как и множество самых различных форм упорядочения предметов.

По поводу одного торжественного случая Эйнштейн в следующих словах подытожил ситуацию физики как метода познания (1918 г., речь на семидесятилетии Макса Планка): “В ходе развития нашей науки стало ясно, что среди возможных теоретических построений всегда есть одно, решительно демонстрирующее свое превосходство над другими. Никто из тех, кто хорошо знаком с этим вопросом, не станет отрицать, что мир наших восприятии практически безошибочно определяет, какую теоретическую систему следует предпочесть. Тем не менее нет никакого логического пути, ведущего к теоретическим принципам”.

То есть многие теории в равной степени адекватны, и, строго говоря, превосходство одной из них объясняется чисто практическими причинами. Факты подсказывают теорию, но не навязывают ее.

Только в определенных точках доктринальный корпус физики соприкасается с реальностью природы – в экспериментах. И его можно варьировать в тех пределах, при которых эти точки соприкосновения сохраняются. А эксперимент представляет собой манипуляцию, посредством которой мы вмешиваемся, в природу, принуждая ее к ответу. Однако эксперимент раскрывает нам не саму природу как она есть, а только ее определенную реакции” на ваше определенное вмешательство. Следовательно, так называемая физическая реальность – и это мне важно формально выделить – реальность зависимая, а не абсолютная квазиреальность, вот она обусловлена человеком и связана с ним. Короче, физик называет реальностью то, что происходит в результате его манипуляций. Эта реальность существует только как функция последних.

Итак, философия ищет в качестве реальности именно то, что обладает независимостью от наших действий, не зависит от них; напротив, последние зависят от этой полной реальности.

Стыдно, что после стольких усилий, потраченных философами на разработку теории познания, физикам пришлось самим заняться окончательным уточнением характера своего знания и показать нам, что оно, строго говоря, является низшей разновидностью теории, удаленной от предмета своего исследования, а вовсе не образцом и прототипом знания.

Итак, оказывается, что частные науки, особенно физика, преуспевают, превратив собственные ограничения в творческий принцип своих концепций. Таким образом, стремясь к совершенству, они не лезут понапрасну вон из кожи, пытаясь вырваться за установленные природой границы, а, напротив, охотно их признают и, уверенно разместившись в них, добиваются совершенства. В прошлом веке преобладали иные настроения: тогда все поголовно мечтали о безграничности, стремились уподобиться другим, не быть собой. Это был век, когда музыка Вагнера, не довольствуясь ролью музыки, хотела занять место философии и даже религии; это был век, когда физика хотела стать метафизикой, философия – физикой, а поэзия – живописью и музыкой; политика уже не желала оставаться только политикой, а мечтала сделаться религиозным кредо и – что уж совсем нелепо – сделать людей счастливыми.

Не свидетельствует ли новая линия поведения наук, предпочитающих ограничиться своей замкнутой сферой, о новой восприимчивости человека, с помощью которой он пытается решить проблему жизни иным путем, когда каждое существо и каждое занятие принимает свою судьбу, погружаясь в нее, и, вместо того чтобы в призрачном порыве выплескиваться через край, надежно без остатка заполняет свои подлинные неповторимые формы. Отложим этот едва затронутый нами вопрос до следующего раза, когда мы столкнемся с ним лицом к лицу.

Между тем это недавнее ущемление физики как теории повлияло на состояние духа философов, получивших возможность свободно следовать своему призванию. С низвержением идола эксперимента и возвращением физического знания на свою скромную орбиту разум открылся другим способам познания, а восприимчивость – подлинно философским проблемам.

При этом заслуги физики ничуть не умаляются, напротив, подтверждается ее поразительная надежность и истинная плодотворность. Осознавая свою научную мощь, физика сегодня презрительно отвергает мистические преимущества, обернувшиеся обманом. Она отдает себе отчет в том, что является только символическим знанием, и этого ей достаточно; в этих границах с ней происходят самые удивительные и самые драматические вещи в мире. Если бы Европа и впрямь была цивилизованной – что на деле весьма далеко от истины, – толпы людей собирались бы да площадях перед агентствами новостей, чтобы изо дня в день следить, за состоянием, физических исследований. Ибо сегодняшняя ситуация несет в себе такой творческий заряд, так близка к фантастическим открытиям, что можно без всякого преувеличения предсказать, что мы стоим на пороге новой космической эры и наше представление о материальном мире вскоре станет совершенно иным. И эта ситуация настолько назрела, что ни я, ни слушающие меня известные физики не могли бы сказать, не блеснула ли в этот момент в чьей-нибудь голове в Германии или Англии новая колоссальная идея.

Теперь мы видим, что наша капитуляция перед так называемой “научной истиной”, т. е. видом истины, присущим физике и родственным наукам, оказалась предрассудком.

Но освобождению способствовало еще одно очень важное событие.

Припомните, что вышесказанное могло быть сформулировано так: каждая наука признает свои границы и на их основе вырабатывает свой позитивный метод. Событие, которое я сейчас коротко обрисую, еще один шаг в этом направлении: каждая наука приобретает независимость от остальных, т. е. не подчиняется их юрисдикции.

Новая физика и здесь дает нам наиболее ясный и известный пример. Галилей видел задачу физики в открытии специальных законов поведения тел “в придачу к общим геометрическим законам”. Ему ни на миг не приходило в голову усомниться в господстве этих законов над телесными явлениями. Поэтому он не стал производить опытов, доказывающих, что природа подчиняется евклидовым теоремам. Он заранее допустил как нечто самоочевидное и обязательное высшую юрисдикцию геометрии над физикой; если сказать то же самое иными словами, считал геометрические законы законами физическими, или в высшей степени. Самым гениальным в труде Эйнштейна мне представляется решительность, с которой он избавляется от традиционного предрассудка; заметив несоответствие наблюдаемых явлений закону Евклида, он оказывается перед конфликтом юрисдикции геометрии и чистой физики и, не колеблясь, объявляет последнюю независимой. Сравнивая его решение с решением Лоренца, мы находим у них противоположный склад ума. Чтобы объяснить эксперимент Майкельсона, Лоренц в русле традиции решает приспособить физику к геометрии. Чтобы геометрическое пространство не меняло своих свойств, тело должно сокращаться. Эйнштейн, напротив, решает приспособить геометрию и пространство к физике и телесным объектам.

Аналогичные ситуации так часто наблюдаются в других науках, что остается недоумевать, почему столь явная и характерная черта современного мышления не привлекла ничьего внимания.

Учение о рефлексах Павлова и теория цветового зрения Геринга являются классическими современными примерами построения физиологии, независимой от физики и психологии. С помощью чисто физиологических методов исследования в них рассматриваются биологические явления как таковые в их отличия от свойств, общих для физических или психологических фактов.

Но особенно остро, почти скандально этот новый научный темперамент проявляется в математике. Ее зависимость от логики на памяти последних поколений превратилась почти в тождество. И тут голландец Броуэр приходит к открытию, что логическая аксиома так называемого “исключенного третьего” непригодна для математической реальности и следует создать математику “без логики”, верную одной себе и неподвластную чужим аксиомам.

Теперь, отметив эту тенденцию нового мышления, мы не должны удивляться появлению теологии, восставшей против юрисдикции философии. Ибо до недавнего времени теология стремилась приспособить истину откровения к философскому разуму, пыталась примирить его с безрассудством таинства. Однако новая “диалектическая теология” решительно порывает с этой допотопной практикой и объявляет знание о Боге самостоятельным и “полностью” независимым. Таким образом, в корне меняется деятельность теолога, который занимался преимущественно тем, что выводил истину откровения из человека и его научных норм, следовательно, говорил о Боге, исходя из человека. В результате получалась антропоцентрическая теология. Однако Барт и его коллеги вывернули эту процедуру наизнанку и разработали теоцентрическую теологию. Человек по определению не может знать ничего о Боге, исходя из самого себя и своего внутричеловеческого разума. Он только рецептор того знания, которым обладает о себе Бот, и которое он по крупицам шлет через откровение человеку. У теолога нет иного занятия, чем, обратившись в слух, чутко внимать истине, принадлежащей Богу, истине божественной, несоизмеримой с человеческой истиной и, следовательно, независимой. В такой форме теология не подчиняется юрисдикции философии. Это изменение особо знаменательно тем, что произошло в лоне протестантизма, где гуманизация теологии, ее причастность к философии были развиты значительно сильнее, чем у католиков.

Итак, сегодня в науке господствует настроение, диаметрально противоположное тому, что было тридцать или сорок лет назад. Тогда то одна, то другая наука пытались повелевать остальными, распространить на них свой собственный метод, а остальные униженно терпели это нашествие. Сейчас каждая наука не только мирится со своими врожденными недостатками, но и решительно не желает жить по чужим законам.

Таковы наиболее существенные черты интеллектуального стиля, появившегося в последние годы. На мой взгляд, они могут положить начало великой эпохе в человеческом познании. С единственным условием. Нельзя, чтобы науки сохраняли свою замкнутость и независимость. Не отрекаясь от своих завоеваний, они должны установить взаимные связи, не означающие подчинения. А этого, именно этого можно добиться единственным способом: вернувшись на твердую почву философии. Верный признак движения к новой систематизации налицо: в поисках решения своих научных проблем ученым все чаще приходится погружаться в глубины философии.

Однако мой теперешний предмет не позволяет отвлекаться на размышления о будущем науки, а беглый очерк ее настоящего помог мне обрисовать состояние интеллектуальной атмосферы, которое, преодолев упадок последнего столетия, способствовало возвращению к большой философии. В новых общественных условиях философ черпает решимость обрести независимость, признав положенные ему судьбой пределы.

Но существует и более глубокая причина возрождения философии. Решимость каждой науки признать свои границы и провозгласить независимость есть только отрицательное условие преодоления препятствий, в течение столетия мешавших развитию философии, однако не эта решимость питала философию и не она объективно способствовала ее развитию.

Тогда почему человек вернулся к философии? Почему склонность к ней снова стала считаться нормальной? Очевидно, возвращение к какой-либо вещи происходит по той же причине, по которой к ней обратились впервые. В противном случае возвращению недостает искренности, это фальшивое возвращение, притворство.

Поэтому мы должны поставить вопрос о том, почему человеку вообще приходит в голову заниматься философией.

Почему у человека – вчера, сегодня и завтра – возникает желание философствовать? Нужно получше разобраться в том, что скрывается за привычным словом “философия”, чтобы затем ответить на вопрос, “почему” люди философствуют.

В этой новой перспективе наша наука вновь обретает черты, свойственные ей во времена расцвета, хотя в процессе развития мышления некоторые из них приняли новую, более строгую форму. Что представляет собой на наш взгляд возрожденная философия?

Я собираюсь ответить на этот вопрос, выделив ряд ее признаков, через определение которых я постепенно, день за днем буду раскрывать общий смысл понятия.

Первым на ум приходит определение философии как познания Универсума. Однако это определение, хотя оно и верно, может увести нас в сторону от всего того, что ее отличает: от присущего ей драматизма и атмосферы интеллектуального героизма, в которой живет философия и только философия. В самом деле это определение представляется возможному определению физики как познания материи. Но дело в том, что физика сначала очерчивает границы последней и только затем берется за дело, пытаясь понять ее внутреннюю структуру. Математик также дает отделение числу и пространству, т. е. все частные наука стараются сначала застолбить участок Универсума, ограничивая проблему, которая при подобном ограничении частично перестает быть проблемой. Иными словами, физику и математику заранее известные границы и основные атрибуты их объекта, поэтому они начинает не с проблемы, а с того, что выдается или принимается за известное. Но что такое Универсум, на розыски которого, подобно аргонавту, смело отправляется философ, неизвестно. Универсум – это огромное и монолитное слово, которое, подобно неопределенному, широкому жесту, скорее затемняет, чем раскрывает это строгое понятие: все имеющееся. Для начала это и есть Универсум Именно это – запомните хорошенько – и не что иное, ибо когда мы мыслим понятие “все имеющееся”, нам неизвестно, что это такое; мы мыслим только отрицательное понятие, а именно отрицание того, что было бы только частью, куском, фрагментом. Итак философ в отличие от любого другого ученого берется за то, что само по себе неизвестно. Нам более или менее известно, что такое часть, доля, осколок Универсума. По отношению к объекту своего исследования философ занимает совершенно особую позицию, философ не знает, каков его объект, ему известно о нем только следующее: во-первых, что это не один из остальных объектов; во-вторых, что это целостный объект, что это подлинное целое, не оставляющее ничего вовне себя и тем самым единственно самодостаточное целое. Но как раз ни один из известных или воображаемых объектов этим свойством не обладает. Итак, Универсум – это то, чего мы по существу не знаем, что нам абсолютно неизвестно в своем положительном содержании.

Совершая следующий круг, можно сказать: другим наукам их объем дается, а объект философии как таковой – это именно то, что не может быть дано; поскольку это целое нам не дано, оно в самом существенном смысле должно быть искомым, постоянно искомом. Нет ничего удивительного в том, что наука, которая должна начинать с поисков своего объекта, т. е. которая проблематична даже по своему предмету и объекту, по сравнению с другими науками ведет менее спокойную жизнь и не может наслаждаться тем, что Кант называл достоверным шагом. Философия, исповедующая чистый теоретический героизм, никогда не шла этим надежным, спокойным и буржуазным путем. Как и ее объект, она являемся универсальной и абсолютной наукой, ищущей себя. Так назвав ее первый знаток нашей дисциплины Аристотель: философия – наука, которая себя ищет.

Однако в вышеприведенном определении “философия – это познание Универсума”, слово “познание” имеет иное значение. чем в прочих научных дисциплинах. Познание в строгом, изначальном смысле – это конкретное позитивное решение проблемы, т. е. совершенное проникновение субъекта в объект с помощью разума. Итак, будь познание только этим, философия не могла бы претендовать на свою роль. Вообразите, что нам в нашей философии удалось доказать, что конечная реальность вселенной конституирована абсолютно своенравной, авантюрной и иррациональной волей, – в действительности это считал своим открытием Шопенгауэр. Тогда не может быть и речи о полном проникновении субъекта в объект, ибо иррациональная реальность будет непроницаема для разума, однако никто не сомневается, что это безупречная философия, не хуже других, для которых бытие в целом прозрачно для мысли и покорно разуму – основная идея всего рационализма.

Тем не менее мы должны сохранить смысл термина “познание” и заявить, что если и в самом деле он преимущественно означает полное проникновение мысли в Универсум, то можно установить шкалу ценностей познания в соответствии с большим или меньшим приближением к этому идеалу. Философия в первую очередь должна определить максимальное значение этого понятия, одновременно оставив открытыми его более низкие уровни, которые впоследствии окажутся теми или иными методами познания. Поэтому я предлагаю, определяя философию как познание Универсума, понимать под этим целостную систему умственной деятельности, в которую систематически организуется стремление к абсолютному знанию. Итак, совокупность мыслей может стать философией при одном условии: реакция разума на Универсум должна быть такой же универсальной, целостной – короче, должна быть абсолютной системой.

Таким образом, от философии неотделимо требование занимать теоретическую позицию при рассмотрении любой проблемы – не обязательно решать ее, но тогда убедительно доказывать невозможность ее решения. Этим философия отличается от других наук. Когда последние сталкиваются с неразрешимой проблемой, они просто отказываются от ее рассмотрения. Философия, напротив, с самого начала допускает возможность того, что мир сам по себе – неразрешимая проблема. И доказав это, мы получим философию в полном смысле слова, точно отвечающую предъявленным к ней требованиям.

Для прагматизма и всех так называемых “естественных” наук, неразрешимая проблема – не проблема, при этом неразрешимость понимается как неразрешимость с помощью заранее установленных методов. Следовательно, проблемой в них называется “то, что можно решить”, а поскольку решение состоит из определенных манипуляций, – “то, что можно сделать”. На деле прагматизм – это практицизм, подменивший собой любую теорию. Вспомните сформулированное – Пирсом определение прагматизма.) Но в то же время – это честная теория, в которой выражен познавательный метод частных наук, хранящий следы практической деятельности, не стремящийся к чистому знанию и, следовательно,. н. е. признающий неограниченных проблем.

Спрашивается, откуда берется это влечение к Универсуму, к целостности мира, лежащее в основе философии? Это влечение, которое якобы отличает философию, есть просто-напросто врожденная и спонтанная жизнедеятельность нашего разума. Понимаем мы это или нет, когда мы живем, мы живем, стремясь к окружающему миру, полноту которого чувствуем или предчувствуем. Человек науки – математик, физик – расчленяет эту целостность нашего жизненного мира и, отделяя от нее кусок, делает из него проблему. Если познание Универсума, или философия, не поставляет истин по образцу “научной истины”, тем хуже для последней.

“Научную истину” отличают точность и строгость ее предсказаний. Однако эти прекрасные качества получены экспериментальной наукой в обмен на согласие не покидать плоскость вторичных проблем, не затрагивать конечные, решающие вопросы. Это отречение возводится ею в главную добродетель, и нет нужды повторять, что только за это она заслуживает аплодисментов. Но экспериментальная наука – только ничтожная часть человеческой жизнедеятельности. Там, где она кончается, не кончается человек. Если физик, описывая факты, задержит руку там, где кончается его метод, то человек, живущий в каждом физике, волей-неволей продолжит начатую линию до конца, подобно тому как при виде разрушенной арки наш взгляд восстанавливает в пустоте недостающий изгиб.

Задача физики – отыскать начало каждого происходящего в данный момент события, т. е. предшествующее событие, его вызывающее. Но этому началу, в свою очередь, предшествует другое начало вплоть до первоначала. Физик отказывается искать это первоначало Универсума, и правильно делает. Но, повторяю, человек, живущий в каждом физике, не отказывается и волей-неволей устремляется душой к этой первой загадочной причине. Это естественно. Ведь жить – значит общаться с миром, обращаться к нему, действовать в нем, задумываться о нем. Поэтому человек в силу психологической необходимости практически не может не стремиться обладать полным представлением о мире, целостной идеей Универсума. Этот выходящий за пределы науки облик мира – груб он или утончен, осознан или нет – проникает в душу каждого человека и начинает управлять нашим существованием гораздо успешнее научных истин. В прошлом веке хотели остановить человеческий разум там, где кончается точность. Это насилие, это игнорирование конечных проблем получило название агностицизма.

Подобное нельзя ни оправдать, ни извинить. Ибо неспособность экспериментальной науки своими силами решить главные вопросы еще не повод для того, чтобы, повторяя изящный жест лисы перед недосягаемым виноградом, называть их “мифами”, советуя от них отказаться. Как можно жить глухим к конечным, драматическим вопросам? Откуда пришел мир, куда идет? Какова в конечном счете потенция космоса? В чем главный смысл жизни? Мы задыхаемся, сосланные в зону промежуточных вторичных вопросов. Нам нужна полная перспектива, с передним и задним планом, а не изуродованный пейзаж, не горизонт, лишенный манящего мерцания далей. Не зная стран света, можно сбиться с пути. И безразличие к конечным вопросам не оправдать ссылкой на то, что способ их решения не найден. Тем более мы должны в глубинах нашего бытия с болью прислушаться к их требовательному зову. Разве исчезает жажда знаний, если ее нельзя утолить? Пусть эти вопросы неразрешимы, они не исчезают, а с наступлением ночи приобретают особый драматизм в дрожащем свете звезд; ведь звезды, по словам Гейне, это тревожные мысли ночи, сотканные из золота. Север и юг служат нам ориентирами, хоть это и не соседние города, куда можно съездить, купив, железнодорожный билет.

Этим я хочу сказать, что нам не дано отказываться от конечных вопросов: хотим мы того или нет, они проникнут в нас в том или ином обличье, “Научная истина” точна, однако это неполная, предпоследняя истина, она неизбежно сливается с другим видом истины – полной, последней, хотя и неточной, которую беззастенчиво называют мифом. Тогда научная истина плавает в мифологии, да и сама наука в целом является мифом, великолепным европейским мифом.

[Приложение]

[Происхождение познания]

Если мы захотим узнать, откуда берется это стремление к Универсуму, к целостности мира, лежащее в основе философии, не стоит полагаться на Аристотеля. Ему этот вопрос представляется весьма простым, и он начинает свою “Метафизику” словами: “Все люди от природы стремятся к знанию”. Подпадать – значит не довольствоваться проявлением вещей, но искать за ними их “сущность”. Странное свойство этой “сущности” вещей. Она присутствует в них не явно, а, напротив, скрыто пульсирует всегда где-то за ними, где-то “дальше”. Аристотелю кажется “естественным”, что мы задаемся вопросом об этом “дальше”, хотя естественным было бы довольствоваться вещами, среди которых мы в основном проводим нашу жизнь. Сначала нам ровно ничего но известно об их “сущности”. Нам даны только вещи, но не их сущность. Они даже не содержат никакого положительного указания на то, что за ними скрывается их сущность. Очевидно, то, что “дальше” вещей, не находится внутри них.

Говорят, человеку от природы свойственно любопытство. Именно это имеет в виду Аристотель, когда на вопрос: “Почему человек стремится к познанию?”, подобно мольеровскому врачу, отвечает: “Потому, что ему это свойственно от природы”, – и продолжает: – “Доказательство тому – влечение к чувственным восприятиям”, особенно к зрительным. Здесь Аристотель единодушен с Платоном, относившим ученых и философов к роду “друзей видения”, из тех, кто ходит на представления Однако видение противоположно познанию. “Видеть” – значит с помощью глаз обозревать то, что находится здесь, а познавать – значит искать то, что не находится здесь: сущность вещей Именно не довольствоваться тем, что можно видеть, а скорее, отрицать видимое как недостаточное и постулировать невидимое, существенное, что находится “дальше”.

С помощью этого и множества других указаний, в изобилии содержащихся в его книгах, Аристотель разъясняет нам свою идею происхождения познания. По его мнению, оно просто-напросто состоит в использовании или развитии некоторой имеющейся У человека способности, подобно тому как видение – это просто использование зрения. У нас есть чувства, у нас есть память в которой хранятся их данные, у нас есть опыт, в котором происходит отбор и отсев этой памяти. Все это – врожденные механизмы человеческого организма, которыми человек пользуется, хочет он того или нет. Однако все это не познание. Не являются им и другие способности, справедливо получившие название умственных, например отвлечение, сопоставление, умозаключение и т д. Ум, или совокупность всех этих способностей, которыми одарен человек, – это также полученный им механизм, несомненно в той или иной степени служащий познанию. Однако само познание не способность, не дар и не механизм, а, напротив, задача поставленная перед собой человеком. И задача, возможно, невыполнимая. До такой степени познание не инстинкт! Итак, очевидно что познание – не просто использование умственных способностей, ведь никто не говорит, что человеку удается познать, а ясно одно: он прилагает тяжкие усилия к познанию, задается вопросом о потустороннем мире сущностей и изнемогает в стремление к нему.

Истинный вопрос о происхождении познания всегда извращали подменяя исследованием его механизмов. Чтобы пользоваться аппаратом, мало его иметь. Наши жилища полны бездействующих аппаратов, потому что они нас уже не занимают. У Хуана огромный талант к математике, но так как его привлекает литература, он не думает заниматься математикой. К тому же, как я отмечал ранее, у нас нет абсолютно никакой уверенности в том, что умственные способности человека позволяют ему познавать. Если вслед за Аристотелем мы станем понимать под “природой” человека совокупность его телесных и мыслительных аппаратов я их функционирование, мы будем вынуждены признать познание не соответствующим этой “природе”. Наоборот, используя все ее механизмы, он сталкивается с невозможностью во всей полноте осуществить то, что обозначено словом “познавать”. Его цель его стремление к познанию выходят за пределы его дарований, тех средств, которыми он располагает. Он пускает в ход. все свои орудия, но ни одно из них, не все они, вместе взятые, все обеспечивают полного успеха. Итак, на деле оказывается, что” человек испытывает странное влечение к познанию, однако ему недостает дарований, того, что Аристотель называя его “природой”.

Поэтому мы должны без всяких оговорок признать, что истинная природа человека шире в заключается в обладании не только – дарованиями, во и недостатками. Человек состоит из того, что у него есть, и того, “чего ему не хватает”. Он долго и отчаянно пытается воспользоваться своими умственными способностями непросто потому, что они у него есть, а потому, что испытывает потребность в том, чего у него нет, и, преследуя эту цель, конечно” использует имеющиеся в его распоряжении средства. Коренная ошибка всех теорий познания заключалась в игнорировании изначального несоответствия между потребностью человека в познании и теми “способностями”, которые у него имеются. Один Платон догадывался, что корень познания, так сказать сама его’ субстанция, лежит как раз в недостаточности полученных человеком дарований, которую подтверждает тот страшный факт, что – человек “не знает”.Ни Богу, ни животному это не свойственно. Бог знает все, и потому не познает. Животное не знает ничего, и потому тоже не познает. Но человек – это живая недостаточность, человек нуждается в знании, приходит в отчаяние от незнания. Именно это и следует рассмотреть. Почему человек страдает из-за своего невежества, как может болеть тот орган” которого у него никогда не было?

Лекция IV

[Познание Универсума и Мулътиверсума – Примат проблемы над решение cм. – Теоретические и практические проблемы. – Панлогизм и жизненны” разум.]

Этот философский курс в своем течении подобен реке Гвадиане, зародившись вдали отсюда, он исчезает в песках пустыни и, наконец, вновь пробивается на свет здесь. Из первой моей лекции в университете я вынес, – как обычно случается при пожарах и других неожиданных катастрофах, – лишь две вещи. Во-первых, название этого курса, во-вторых – я хотел бы еще раз об этом напомнить, – намерение не идти напрямик, а развивать свою” мысль, описывая все более узкие круги, т. е. двигаясь по спирали. Благодаря атому мы можем и должны сначала поставить каждый вопрос в его самой простой и менее четкой, зато более доступной форме, не сомневаясь в том, что в одном из внутренних кругов мы неизбежно вновь подойдем к нему решительней и строже. Тогда все то, говорил я, что на первый взгляд кажется пустой фразой или банальностью, как бы по милости судьбы затем предстанет перед нами более зримо и веско.

Так вот, в прошлый раз мы завершили первый круг, теперь нам нужно предпринять то, что Платон назвал бы нашим вторым кругосветным плаванием. Мы полагаем, что научная, физическая истина обладает замечательным достоинством – точностью, однако она неполна, неокончательна и несамодостаточна. Ее объект – это лишь часть, лишь осколок мира; к тому же она опирается на множество допущений, которые бездоказательно объявляются верными; следовательно, она не вытекает из самой себя, не заключает в себе своего основания я источника, не является исходной истиной. Поэтому в ней постулируется требование интеграции с другими нефизическими и ненаучными истинами, которые были бы полными и действительно окончательными. Там, где кончается физика, не кончается проблема; человеку, живущему в каждом ученом, необходима целостная истина, и так уж устроена его жизнь, что волей-неволей он составляет представление о едином Универсуме. Перед нами открытое противостояние двух типов и истин: научной и философской. Первая точна, но недостаточна, вторая достаточна, но неточна. И получается, что эта веточная истина является более глубокой, и следовательно, истиной несомненно более высокого ранга, – не только потому, что ее предмет шире, но и как метод познания; короче, менее точная философская истина более верна. Но это неудивительно. Бездумная расхожая тенденция считать точность атрибутом, определяющим качество истины, не только совершенно неправомерна, но и бессмысленна. Точность может существовать лишь тогда, когда речь идет о количественных объектах. Декарт говорит о том, что можно сосчитать и измерить. Строго говоря, это признак не истины как таковой, а некоторых определенных вещей Универсума, в конечном счете, – только количества, в общем – материи. Истина может быть очень точной и тем не менее быть истиной лишь отчасти. Например, почти все физические законы имеют точное выражение, но так как они получены путем чисто статистических, т. е. вероятностных, подсчетов, они имеют только вероятностное значение. Происходит любопытное явление – эта серьезнейшая и наболевшая тема заслуживает отдельного рассмотрения: в соответствии с требованиями физики истина становится все более точной и в руках физиков становится системой чистых вероятностей, следовательно, второсортных истин, полуистины. Осознание этого – одна из причин, побуждающих современных физиков, могущественных творцов новейшей космической панорамы, заняться философией, утвердить свою цеховую истину на основе более полной жизненной истины.

В прошлый раз мы впервые коснулись основного явления, явления всех явлений – “нашей жизни” и ее горизонта – мира. Это прикосновение было едва ощутимым в крайне неточным. Могло показаться, что это всего лишь неясный поэтический или эмоциональный порыв. Однако мы почувствовали, в каком направлении “будем двигаться дальше.

Пятьдесят лет назад философия смела мечтать лишь о том, чтобы служить дополнением к научным дисциплинам. Когда но последние в своем развитии достигли того предела, где уже не могли получать очевидных истин, бедняжке философии, этой служанке на все, было поручено выполнить эту работу с помощью нескольких многозначительных неопределенностей. Человек заключал себя в границы физики, а когда ее владения кончались, философ как бы по инерции шел в том же направлении, в своих объяснениях повторяя приемы физики, хотя в за ее пределами. Эта физика, идущая дальше физики, была метафизикой и, стали быть, физикой вне собственных границ. (Такова все еще английская философия: Рассел и Уайтхед.)

Из сказанного выше ясно, что мы будем двигаться в противоположном направлении. Нужно, чтобы физик – а также метафизик, историк, художник или политик, – заметив ограниченность своей профессии, обратился к собственной глубинной сути. Тогда он поймет, что сам он не физик, просто физика – одна из бесчисленных вещей, которыми в своей жизни занимается человек. В своей конечной сути физик оказывается просто человеком, человеческой жизнью. А человеческая жизнь имеет неотъемлемое свойство постоянно обращаться к миру в его единстве, к Универсуму. Еще не став физиком, он уже является человеком, а будучи им, задается вопросом об Универсуме, т. е. философствует – лучше или хуже, искусно или неумело, цивилизованно или по дикарски. Наш путь будет лежать не к тому, что за физикой. наоборот, мы вернемся от физики к началам жизни и в них отыщем корень философии. Тогда это будет не метафизика, а до – физика. Она рождена самой жизнью, а как мы вскоре убедимся, последняя не может избежать, пусть самого простого, философствования. Поэтому первый ответ на наш первый вопрос: “Что кое философия?” мог бы звучать так: “Философия – это нечто… неизбежное”.

В прошлый раз я обещал ответить на вопрос “Что такое философия?”, перечислив ряд атрибутов, признаков и черт, помогающих наметить контуры философского мышления. Но пришло время, великий жнец, и сжало мою лекцию еще в цвету, не дав искомому понятию созреть и принести плоды. Я был вынужден прервать ход моих мыслей в первом попавшемся месте и, уступая давлению времени, поставить точку.

Но если вы помните, мы лишь ступили на порог нашей темы. сегодня же нам нужно войти внутрь. Мы попытались определить философию как познание Универсума, но я немедленно предостерег вас от того, чтобы в это определение с его явной категоричностью не заслонило от нас все существенное и особенное в умственной деятельности, называемой философией. Строго говоря, эта опасность исходит не от самого определения, которое верно, а от свойственной нам – особенно народам с горячей’ кровью – манеры читать в слушать. За четверть века занятий идеологией – мой возраст не столь уж преклонен, просто я начал публиковаться в 18 лет – я твердо убедился, что представление испанцев или аргентинцев о чтении или слушании за редким исключением сводится к тому, чтобы скользить от непосредственного, мгновенно. схваченного значения одного слова к значению другого и от поверхностного смысла одной фразы – к смыслу следующей. Но. так _ вне всякого сомнения – нельзя понять ни одного философского высказывания. Философию нельзя читать – нужно проделать нечто противоположное чтению, т. е. продумывать каждую-фразу, а это значит дробить ее на отдельные слова, брать каждое из них и, не довольствуясь созерцанием его привлекательной наружности, проникать в него умом, погружаться в него, спускаться в глубины его значения, исследовать его анатомию и его границы, чтобы затем вновь выйти на поверхность, владея его сокровенной тайной. Если проделать это со всеми словами фразы, то они уже не будут просто стоять друг за другом, а сплетутся в глубине самыми корнями идей, и только тогда действительно составят философскую фразу. От скользящего, горизонтального чтения от умственного катания на коньках нужно перейти к чтению вертикальному, к погружению в крохотную бездну каждого слова, к нырянию без скафандра в поисках сокровищ.

Таким образом, я постараюсь последовательно ввести вас. в каждый из терминов, составляющих данное выше определение. Сегодня, чтобы продолжить траекторию наших рассуждений, нам нужно подытожить и по возможности подтвердить уже заявленное значительно его обогатив. Мне важно поступить так потому, что,’ насколько я знаю, мы предлагаем совершенно новый анализ, надеюсь, более строгий, чем предшествующие.

Итак, за работу. Универсум – это название объекта, проблемы для исследования которых родилась философия. Но этот объект, Универсум, настолько необычен, так глубоко отличается от всех остальных, что, конечно же, требует от философа совершенно иного подхода, чем в других научных дисциплинах.

Формально я понимаю под Универсумом “все имеющееся”. То есть философа интересует не каждая вещь сама по себе, в своем обособленном и, так сказать, отдельном существовании, – напротив его интересует совокупность всего существующего и, следовательно, в каждой вещи – то, что ее отделяет от других вещей или объединяет с ними: ее место, роль и разряд среди множества вещей, так сказать, публичная жизнь каждой вещи, то, что она собой представляет и чего стоит в высшей публичности универсального существования. Мы понимаем под вещами не только. физические и духовные реалии, но также все ирреальное, идеальное фантастическое и сверхъестественное, если оно имеется.

Поэтому я предпочел слово “иметь”; я даже говорю не “все существующее”, а “все имеющееся”. Это “имеющееся” охватывает самый широкий круг предметов, какой только можно очертить, настолько широкий, что включает вещи, о которых мы непременно скажем, что они имеются, но не существуют. Например, круглый квадрат, нож без черенка и лезвия и все те удивительные существа, о которых нам говорит поэт Малларме, – к примеру, великий час, который он называет “часом, которого нет на циферблате”, или лучшая из женщин – “ни одна из женщин”. О круглом квадрате мы можем сказать только то, что его не существует, и не случайно, а потому, что его существование невозможно; но, чтобы вынести бедняге круглому квадрату столь суровый приговор, нам, очевидно, нужно предварительно его иметь, необходимо, чтобы в некотором смысле он имелся.

Я говорил, что математик или физик начинает с ограничения своего предмета через его определение, и это определение числового ряда, множества или любого другого начала математики, как и определение физического явления, определение того, что материально, содержит наиболее существенные атрибуты проблемы. Таким образом, частные науки сначала отсекают, отмежевывают свою проблему, а для этого им нужно заранее знать – или думать, что они знают, – самое главное. Их труд сводится к исследованию внутренней структуры их объекта, его тончайшей внутренней ткани, так сказать, его гистологии. Но когда философ отправляется на поиски всего имеющегося, он обращается к основной проблеме, проблеме без границ, абсолютной проблеме. Он ничего не знает о том, что он ищет, об Универсуме. Давайте уточним все то, что ему неизвестно; а уточнить – значит со всей строгостью определить проблему философии в том, что составляет ее особенность и отличие.

Когда мы спрашиваем, что такое “все имеющееся”, у нас нет ни малейшего представления о том, чем окажется это имеющееся. О философии нам заранее известно одно: что имеется и то, другое, и третье, и что это как раз то, чего мы не ищем. Мы ищем “целое”, а то, что перед нами, всегда не целое. Об этом последнем нам ничего не известно, и может быть, среди всех этих фрагментов, которые у нас уже есть, нет наиболее для нас важных. важнейшего из всего, что имеется.

К тому же нам неизвестно, действительно ли это имеющееся будет единым целым, т. е. Универсумом, или же то, что имеется, скорее, составит различные целые, т. е. будет Мультиверсумом.

Однако это еще не все, что нам неизвестно. Универсум это Мультиверсум, пускаясь в наше интеллектуальное предприятие, мы в сущности не знаем, познаваем ли он, т. е. может ли быть решена наша проблема. Прошу вас не скользить бездумно по поверхности моих последних слов. В них речь идет о самой удивительном свойстве философского мышления, придающем ему исключительный характер, особенно четко выделяющем философский образ мыслей изо всех остальных.

В частных науках не возникает сомнения в познаваемости их предмета, там можно сомневаться в возможности полного познавая и сталкиваться с некоторыми частными неразрешимыми проблемами в пределах своей общей проблемы. И даже, как в математике, доказывать их неразрешимость. Сама позиция ученого подразумевает веру в возможность познания своего объекта. И речь идет не о смутной человеческой надежде, а о убеждении, настолько свойственном самой науке, что определять проблему в ней. означает наметить основной способ ее решения. Иными словами, для физика проблемой является то, что в принципе поддается решению, и в некотором смысле решение даже предшествует проблеме; решением и познанием условились называть то рассмотрение проблемы, которое она допускает. Так, о цвете, звуках и вообще чувственно воспринимаемых изменениях физик может знать только то, что касается количественных отношений, и даже о них, например о положении во времени и пространстве, – только относительно, и даже об этих относительностях – только с той степенью приближения, которую позволяют приборы и наши органы чувств; и вот этот такой неудовлетворительный с теоретической точки зрения результат называют решением и познанием. И в обратном порядке, физической проблемой считается только. то, что можно измерить и методически рассмотреть. Лишь философ в качестве существенного элемента своей познавательной деятельности допускает возможность непознаваемости своего предмета. А это означает, что философия – единственная наука, рассматривающая проблему таковой, какова она есть, без предварительного насильственного приручения. Она охотится на дикого зверя сельвы, не одурманенного хлороформом, как хищники, которых показывают в цирке.

Стало быть, философская проблема безгранична не только по объему – ибо она охватывает все без исключения, – но и по. своей проблемной интенсивности. Это не только проблема абсолютного, но абсолютная проблема. Когда же мы говорим, что частные науки рассматривают относительную, или частную проблему, мы подразумеваем не только то, что они исследуют исключительно эту часть Универсума, но и то, что сама эта проблема основана на якобы известных и установленных данных и, следовательно, является проблемой лишь наполовину.

Мне кажется, настало время поделиться одним важным соображением, которое, как его ни странно, нигде мне не встречалось, Обычно нашу познавательную или теоретическую деятельность справедливо определяют как умственный процесс, идущий от осознания проблемы к ее решению. Плохо то, что существует тенденция подчеркивать в этом процессе роль исключительно последней части: рассмотрения и решения проблемы. Поэтому науку, как правило, представляют в виде свода готовых решений. На мой взгляд, это ошибка. Во-первых, если, как этого требует время, не строить утопий, то, строго говоря, весьма сомнительно, чтобы та или иная проблема когда-нибудь была полностью решена; поэтому, определяя науку, не стоит выделять момент решения. Во-вторых, наука – это всегда текущий и открытый решению процесс, на деле это не прибытие в желанную гавань, а скитание по бурным морям в ее поисках. В-третьих, – это главное – обычно забывают, что раз теоретическая деятельность представляет собой движение от осознания проблемы к ее решению, то первым идет именно осознание проблемы. Почему это стараются не замечать, как нечто несущественное? Почему то, что у человека есть проблемы, представляется естественным и не наводит на размышления? И тем не менее очевидно, что проблема – сердце и ядро науки. Все остальное зависит от нее, вторично по отношению к ней. Пожелай мы вдруг испытать интеллектуальное наслаждение, всегда доставляемое парадоксом, мы бы сказали, что в науке непроблематична лишь проблема, а остальное, особенно решение, всегда спорно и ненадежно, зыбко и непостоянно. Любая наука – это прежде всего система неизменных или почти неизменных проблем, и именно эта сокровищница проблем переходит от поколения к поколению, от разума к разуму, являясь вотчиной и оплотом традиции в тысячелетней истории науки.

Однако все это только ступень, ведущая к более важному замечанию. Причина ошибочного взгляда на теоретическую деятельность со стороны ее решения, а не с первоначальной стороны самой проблемы лежит в непризнании чуда, засвидетельствованного великолепным фактом существования у человека проблем. Дело в том, что в слове “проблема” не разделены два совершенно различных его смысла. Мы замечаем, что жизнь испокон века ставит перед человеком проблемы: вот эти-то проблемы, поставленные не самим человеком, а свалившиеся на него, поставленные перед ним его жизнью, суть проблемы практические.

Попытаемся определить то состояние ума, при котором вовлекает практическая проблема. Мы окружены, осаждены космической реальностью, погружены в нее. Эта охватывающая нас реальность материальна и социальна. Внезапно мы ощущаем потребность или желание, для удовлетворения которого требуется иная окружающая реальность: к примеру, камень, лежащий на пути, мешает нам двигаться вперед. Практическая проблема состоит в том, чтобы заменить наличную реальность на иную, чтобы на дороге не было камня, стало быть, появилось то, чего нет… Практическая проблема – это такое состояние ума, в котором мы проектируем изменение реальности, задумываем появление того, -чего пока нет, но нам необходимо, чтобы оно было. В корне отличается от Этого состояние, при котором возникает теоретическая проблема. В языке эта проблема выражается вопросом: “Что такое та или иная вещь? Обратите внимание на. странность этого ментального действия, подобного запроса. То, о чем мы спрашиваем: “Что это?” – находится здесь, оно есть – в том или ином смысле, – иначе нам в голову не пришло бы об этом спрашивать. Однако оказывается, что нам недостаточно того что нечто есть в находится здесь; напротив, нас беспокоит” что это есть и есть таково, каково оно есть, вас раздражает его” бытие. Почему? Очевидно, потому, что существующее перед нами, как оно есть, не самодостаточно; наоборот, мы видим, что ему недостает причины существования, видим, что если оно лишь то, чем представляется, если за тем, что мы видим, не скрывается нечто, его дополняющее и поддерживающее, его бытие непостижимо, или, иными словами, его бытие является небытием, псевдобытием, тем, чего не должно быть. Отсюда следует, что теоретическая проблема встает лишь тогда, когда мы исходим из того, что. есть, что несомненно находится здесь, но тем не менее или в силу этого мыслится так, будто его нет, будто его не должно быть. Таким образом, теория начинается – как это ни парадоксально – с отрицания реальности, с виртуального разрушения мира, с его уничтожения: это идеальное возвращение мира назад к ничему, ко времени до его сотворения и вместе с тем изумление перед его бытием и движение вспять к его истокам. Итак, если практическая проблема состоит в том, чтобы было то, чего нет, – но что. требуется, – теоретическая проблема состоит в том, чтобы не было того, что есть, и что как таковое раздражает ум своей недостаточностью.’

Для меня отвага человека, побуждающая его временно отрицать бытие и, отрицая, превращать его в проблему, создавать как проблему, является самой характерной и существенной чертой теоретической деятельности, – поэтому я считаю ее не сводимой ни к одной практической цели, какова бы она ни была. Это значит что внутри биологического и утилитарного человека находится другой, расточительный и спортивный, который вместо того чтобы упрощать себе жизнь, пользуясь тем, что есть, ее усложняет, меняя безмятежное бытие мира на беспокойное бытие проблем. Это теоретическая основа, или измерение человека, – последний космический факт, который мы безуспешно пытаемся вывести из принципа утилитарности, используемого для объяснения почти всех остальных явлений нашего живого организма. Итак, пусть не говорят, что ставить теоретические проблемы нас вынуждает необходимость или практические проблемы. Почему этого не происходит с животным, перед которым, несомненно,. встают практические проблемы? Оба вида проблематизма имеют совершенно разное происхождение и не сводимы друг к другу. Поэтому справедливо и обратное: у существа без желаний, 6ез потребностей, без влечений – а оно состояло бы из одного интеллекта, решающего теоретические проблемы, – никогда не возникли бы проблемы практические.

Сделав это важное наблюдение, сразу же применим его к нашему исследованию о том, что такое философия, и скажем: если основным в homo theoreticus. в познавательной деятельности является дар превращать вещи в проблемы, открывать скрытую в них онтологическую трагедию, то несомненно, чем чище будет теоретическая деятельность, тем проблематичнее будет ее проблема; и наоборот, чем более частной будет проблема – тем больше в науке сохранится следов практической деятельности, слепого, не занятого познанием утилитаризма, жажды действия, а не чистого созерцания. Чистое созерцание есть только теория, о чем прямо свидетельствует этимология этого слова.

Поскольку философская проблема – единственная абсолютная проблема, она представляет собой единственную чисто теоретическую позицию. Это познание, в своем стремлении дошедшее до максимума, это интеллектуальный героизм. Под ногами у философа нет никакого прочного основания, твердой устойчивой почвы. Он заранее отвергает любую надежность, испытывает абсолютную опасность, приносит в жертву свою чистосердечную веру, убивает в себе живого человека, чтобы, преобразившись, возродиться как чистый разум. Он может, как Франциск Ассизский, сказать: “Я нуждаюсь в малом, и в этом малом я нуждаюсь очень мало”. Или же, как Фихте: Философствовать – значит, собственно говоря, не жить, .а жить – значит, собственно говоря, не философствовать”. И тем не менее мы увидим, в каком новом и существенном смысле философия – по крайней мере, моя – включает также и жизнь.

Наша проблема является абсолютной проблемой, ибо с самого начала допускает свою неразрешимость; возможно, говорим, Универсум – или все имеющееся – непознаваем. А непознаваем он может быть по двум различным причинам. Одна из них включается в том, что наша способность к познанию, вероятно, ограничена, как полагают позитивизм, релятивизм и вообще критицизм. Однако Универсум может быть непознаваем и по другой причине, которую игнорируют прежние теории познания: несмотря на то что наша способность к познанию не ограничена, бытие, мир. Универсум сам по себе, по своей структуре препятствием для мысли, ибо иррационален.

До последних лет проблема познания уже не ставилась прежней высокой, классической форме. Пожалуй, больше всего способствовал отказу от целостного ее рассмотрения сам Кант, столь проницательный, гениальный в не устаревающий в той области познания, которой он занимался. Сегодня нам начинает казаться странным и неправомерным стремление избежать общего вопроса даже при частичном рассмотрении проблемы познания. или я задаю вопрос о том, как и насколько способен познавать объект, то прежде я должен выяснить, чтоб я понимаю под познанием вообще, вне зависимости от познающего субъекта. Коль так я смогу увидеть, выполняются ли в частном случае с человеком те основные условия, без которых невозможно никакое познание. Сегодня, особенно после недавно вышедшей книги великого немецкого мыслителя Николая Гартмана, начинают понимать, что прежде всего следует определить начальные условия познаваемости. В своем простейшем виде познание определялось. через известное и тривиальное уподобление мышления бытию. Однако теперь мы видим, что возможен только минимум adaequatio, дающий чисто символическое’ знание, в котором моя мысль о реальности почти ничем не напоминает саму эту реальность, подобно тому как при переводе мы. заменяем слова одного языка словами другого, довольствуясь их соответствием или сходством. Даже в этом простейшем случае два языка не могли бы соотноситься, не будь у них вдобавок общей формальной структуры, т. е. грамматической основы, которая хотя бы в чем-то была общей для обоих. То же самое происходит-с любым познанием: если оно хотя бы минимально существует,. то должен существовать и минимум реального подобия между познаваемым бытием и познающим мышлением или субъективным состоянием. Мир может войти в мой разум только в том случае, если структура этого разума в чем-то совпадает со структурой мира, если деятельность моего мышления так или иначе совпадает с бытием. Так что старая схоластическая формулировка неожиданно приобретает новый, более глубокий смысл. Речь идет-не просто о прежнем ее значении, о том почти поверхностном замечании, согласно которому ум, познавая, уподобляется вещи, т. е. копирует ее, речь идет именно о том глубинном условии, без которого даже это оказывается невозможным. В самом деле, мое мышление не может копировать реальность, вбирать ее в себя если последняя, в свою очередь, не уподобляется моему мышлению. Итак, сегодня – я считаю новой и эту формулировку – adaequatio между обоими терминами должно быть взаимным: мое мышление должно совпадать с вещью, но это возможно только, если сама вещь совпадает со структурой моего мышления.

Вот почему без ясного осознания этого факта любая теория познания невольно оказывалась онтологией, т. е. учением о том” чем, со своей стороны, является бытие и чем, со своей стороны, является мышление (в конечном счете какое-либо существо ил” определенная вещь) с последующим сравнением обоих. Итак, мышление то объявлялось результатом бытия – и это был реализм, – то, наоборот, доказывалось, что структура бытия проистекает из структуры самого мышления – и это был идеализм. Однако и в том и в другом случае подразумевалось, хотя ясно не осознавалось, что для оправдания познания необходимо доказать структурное тождество обоих терминов. Кант подытоживает “Критику чистого разума” словами, которые отдают техницизмом, но, на мой взгляд, заключают в себе сегодня самую простую и потому явную, т. е. самую совершенную ясность: условия возможности опыта [читай: мышления] вообще суть вместе с тем условия возможности предметов опыта [читай: бытия или реальности] .

Только так, повторяю, может серьезно, во всем своем идеальном, пугающем драматизме вставать проблема познания. Может быть, структура бытия полностью совпадет со структурой: мышления, т. е. окажется, что бытие функционирует и существует так же, как функционирует и существует мышление. Это основной тезис рационализма, в котором проявляется максимальный гносеологический оптимизм. Будь это действительнотак, познание можно было бы ограничить размышлением мышления о себе самом, не сомневаясь в том, что реальность, подчиняясь тем же законам, что и мышление, послушно совпадет с результатами этого внутреннего анализа, осуществленного мышлением. Поэтому у Аристотеля Бог, начало вселенной, – это только мышление мышления, мышление, которое, мысля самое себя, познает Универсум. В таком случае действительность состоит из логической материи; действительное разумно, как скажет на противоположном конце истории философии другой рационалист, панлогист Гегель. Если мы хотим захватить врасплох этот рационалистический способ философствования, то вспомним о словах Лейбница в конце его “Новых опытов о человеческом разуме”. Великий оптимист говорит, что постигает неизвестные или смутно известные вещи точно таким же путем, что и вещи, о которых имеется отчетливое звание.

Этот человек уверен, что неизвестное, т. е. действительность за пределами нашего мышления, имеет ту же форму бытия, тог же состав или, как я говорю, консистенцию, что и познанная к этому моменту действительность, т. е. та часть реальности, чья консистенция, как оказалось, совпала с консистенцией нашего мышления. Для меня это классический пример того, что я называю интеллектуальным утопизмом, т. е. безумной веры в то, что мышление в своем стремлении проникнуть в любое место – u-tороs – бесконечного корпуса реальности найдет его прозрачным, совпадающим с собой. Будь это так, мне не нужно было бы ждать встречи с незнакомой реальностью, ведь мне заранее известно, как она себя поведет.

По другую сторону от этого избыточного оптимизма поместим крайний пессимизм, для которого бытие ни в чем не совпадает с мышлением, что исключает всякую возможность познания. А посередине – позицию, вероятно, наиболее благоразумную, согласно которой бытие только частично совпадает с мышлением и только некоторые объекты ведут себя так, как ведет себя мышление, т. е. логично. Теория познания, в которой господствует эта третья точка зрения, постарается нарисовать строгую достоверную картину совпадений и расхождений между Универсумом и мышлением, начертить карту объективного, где будут обжитые зовы, куда способно проникать мышление, и недоступные, иррациональные зоны мира. Например, числа образуют максимально совпадающую с логосом область, настолько, что сочли возможным рационализировать всю математику и построить ее только с помощью логики. Но в последние месяцы мы стали свидетелями одной из самых славных битв в истории разума, которая наряду с современной физикой могла бы увековечить нашу эпоху в длинной череде времен. Я имею в виду попытку Броуэра и Вейля доказать частичное несоответствие консистенции числа и консистенции понятий и тем самым – невозможность построения логической или формалистической математики и необходимость так называемой “интуиционистской” математики, верной особенностям своего объекта, математики, которая была бы не логикой, а именно математикой. Если от математики мы будем восходить к более сложным объектам – физической материи, органической жизни, психической жизни, общественной жизни, исторической жизни, то их иррациональность и непроницаемость для чистою мышления будет возрастать, когда же нашим объектом станет сам Универсум, то, вероятнее всего, его неосвоенная, недоступная пониманию с помощью традиционного чистого логоса часть будет максимальной.

Дорогами физики разум шествует еще беспечно, но, как прекрасно сказал Бергсон – хотя не по столь же прекрасному поводу – “за пределами физики необходимо проверять разум на здравый смысл”. То, что Бергсон называет “здравым смыслом” я очень определенно назвал “жизненным разумом”; последний более широк, чем первый, и для него рациональны многие объекты, действительно иррациональные для старого разума, или для концептуального, или чистого, разума.

Однако было бы серьезным, – пожалуй, наиболее серьезным – недоразумением считать определение философии как учения об Универсуме, а также тенденцию построить максимум философского корпуса, откровенным возвращением к старой метафизике. Эти внешние – политические, педагогические, гигиенические – возражения против мысли, развивающейся в силу внутренних причин, всегда звучат по-ребячески легкомысленно, скажу больше: им не хватает теоретической достоверности. Всякий, кто критикует теоретическую работу по мотивам, имеющим к вей косвенное отношение и с помощью “аргументов к человеку”, тем самым разоблачает себя как плохого теоретика. Нельзя рассуждать о вещах поверхностно, не проникая в их суть, не пристало vorbeireden, избегая именно тех вопросов, по которым выносится приговор. Я призываю новые поколения испанских интеллектуалов быть в атом пункте особенно требовательными, ибо это главное условие того, чтобы в стране действительно пробудилась серьезная интеллектуальная жизнь. “Остальное, – как говорит персонаж одной испанской новеллы, – только вопрос техники”.

Быть может, философия, для которой, как мы определили выше, самое важное и необходимое – вправе допустить возможность непознаваемости своего объекта, уязвима, быть может, откровенное возвращение к старой метафизике плохо. Насколько мне известно, никогда формулировка отправного пункта философии не вызывала столь резкой критики, не требовала такой осторожности. Но сегодня, верные героическому способу дознания и мышления, который, хочешь не хочешь, в сущности и есть философия, мы не можем осторожничать, ибо стремимся к завершенности. Осторожность допустима, но естественная, без подозрительности. Не следует. подходить к Универсуму с недоверчивостью крестьянина. Позитивизм был деревенской философией. Как говорил Гегель, страх совершить ошибку – уже ошибка, и если в нем разобраться, то в глубине его обнаружится страх перед истиной. Философ, готовый к предельной интеллектуальной опасности, открыто выражающий все свои мысли, обязав пользоваться полной свободой – освободиться от всего, даже от этой крестьянской подозрительности к возможной метафизике. Итак, мы не отвергаем строгой критики, наоборот, мы доводим ев требовательность до предела, но делаем это спокойно, не придавая этому значения, без патетических жестов. Нам, как и всему нашему времени, претит пустая раздражительность и аффектированность. Во всем нужно быть только самим собой, без суеты, без преувеличений – не воздвигая на носу корабля собственной статуи.

Если сейчас, держа в руках нить Ариадны, чтобы не сбиться с пути при развертывании понятий, мы подытожим сказанное, повторив первую формулировку, она покажется вам более осмысленной. Философия – это познание Универсума, или всего имеющегося, однако нам с самого начала неизвестно, что такое это все имеющееся; составляет ли это все имеющееся Универсум или Мультиверсум; познаваем ли этот Универсум или Мультиверсум.

Итак, затея представляется безумной. Зачем же тратить сипы? Не благоразумнее ли уклониться, посвятить себя только жизни, отбросив философию? Древнеримскому герою необходимо было плыть, а не жить. Люди всегда делятся на эти две категории, в лучшую из которых входят те, кому необходимо именно бесполезное. В маленьком дворике на Востоке нежно и трепетно, подобно струе фонтана, вздымается священный голос Христа, укоряющий: “Марфа, Марфа, одно только нужно”. Это намек хлопотливой Марфе на любящую и не пекущуюся о пользе Марию.


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (No Ratings Yet)
Loading...
Что такое философия 4