“Mother Russia”: гендерный аспект образа России в западной историософии

“Mother Russia”: гендерный аспект образа России в западной историософии

Своеобразной отправной точкой настоящего исследования служит историософема “Матушка-Русь”, примечательная тем, что в ней задается связь гендерной и национальной идентичностей. Этот термин, широко используемый в историософских спекуляциях и изысканиях культурологов, беллетристике и даже поп-музыке, давно стал на Западе неким литературным штампом. Такая популярность термина “МатушкаРусь” заставляет предположить, что он фиксирует какие-то важные аспекты образа нашей страны за рубежом, а его исследование позволит пролить дополнительный свет и на проблему восприятия России на Западе, и на способы гендерного конструирования образа Другого в межнациональных отношениях1 . Выявление логики гендерной составляющей национальных репрезентаций предполагает, на наш взгляд, анализ следующих проблем: как представлена гендерная идентичность России в западных текстах; каков исторический и интеллектуальный контекст такого образа “русскости”; как и почему именно так относились к нему в России. Сначала зафиксируем две идеи, заключенные в историософеме “Матушка-Русь”: первая – русские относится к России как к матери; вторая – сама Россия обладает качествами, скорее, женственными, в то время как противопоставляемый ей Запад – мужественными. Если первая идея характеризует динамический компонент национальной идентичности русских (механизм идентификации с нацией), то вторая – статический (собственно образ нации). Русские представляют свою нацию как объединение не сограждан, но родственников, как одну большую семью; Россию же они воспринимают как мать, а не как отца. Подобные суждения включаются в западные тексты о России как весьма принципиальная характеристика нашей страны. Преобладанием материнского начала обычно объясняют специфические черты “русской души”, ее достоинства и недостатки. Так, В. Шубарт одним из основных свойств русского типа культуры считал “доверие к бытию” и связывал его с тем, что для русского родная земля не противник, у которого он вырывает плоды своего труда, а мать, которая и милостива, и щедра. Однако излишняя снисходительность к человеческим слабостям, беззаботность, расточительность – это также следствия такого доверия [2, с. 89, 90]. Главные атрибуты “матрифокальности” – надежда на помощь и заступничество своей страны, что объясняется определенной инфантильностью [3, с. 17]; обостренное чувство долга перед Родиной-Матерью, если она нуждается в помощи [4, с. 237; 3, с. 145]; более сильная эмоциональная связь со своей страной и большая некритичность в оценке ее действий-мать всегда права” [3, с. 111]. “Матрифокальностью” объясняют и свойственную русским амбивалентность в восприятии России и вследствие этого отсутствие патриотизма и чувства национального достоинства [3, с. 140-144]. Для характеристики статического компонента типична оценка России С. Грэхемом – “страна-женщина”, “жена западного человека-мужчины”. Чтобы выразить свое восприятие нашей страны, английский автор использует традиционные феминные образы: Россия – это сердце, это церковь, это ночь [5, с. 327 330]. Обосновывая подобные мысли, авторы обращаются к анализу элементов структуры национальной идентичности России. Один из аргументов – это решающая роль женщины в жизни нашей страны: “Россия сильна женщинами” [5, с. 326, 327]. Женщина объявляется своеобразным воплощением “русскости” 2 . Нередко она становится символом национального спасения3 . Среди качеств, которые включаются в ее идеализированный образ, обычно называют нравственную и физическую силу4 , заботу, жалость, верность, целомудрие. Несложно заметить, что перечисленные черты относятся к материнскому архетипу. Женщина в России – это прежде всего женщина-мать. Иногда русская женщина, особенно на Западе, ассоциируется с бабушкой, в образе которой материнские черты выражены еще отчетливее. Говоря о гендерных характеристиках той или иной нации, мыслители обращают внимание и на специфику ее религиозности. В связи с этим, во-первых, высказывается убежденность в мистической связи России и мирового женственного начала 5 (говорят, например, об особой чуткости русских к Софии); во-вторых, акцентируется внимание на различных формах сакрализации материнства на Руси (исключительное место Богородицы в русском православии, поклонение Матери-сырой-земле, культ Премудрости Божией). Так, О. Шпенглер уверяет, что “русский начисто лишен отношения к Богу-Отцу”, и связывает с этим многие особенности русского культурного кода [7, 308 прим.]. В свои рассуждения о России-Женщине Шубарт включает анализ культа Марии как Богоматери,
матери-сырой-земли в народной религиозности [8, с. 55]. Следующий элемент структуры идентичности – национальный характер: “русскость” маркируется как феминность. Западные авторы нередко прямо говорят, например, о “женственной уступчивости” [2, с. 181] или “женственном непостоянстве” [2, с. 85] русских. Но еще более принципиальным, чем такая, эксплицированная, маркировка, представляется то, что практически все качества, составляющие традиционный образ “русскости”, – это качества феминные; если “опрокинуть” их на гендерную сетку координат, то они однозначно ассоциируются с различными гранями женского начала и восходят еще к гендерным оппозициям античной культуры (форма и материя, предел и беспредельное. Единица и Двоица). Среди традиционных свойств русскости называют бесформенность и связанные с ней склонность к анархии, стремление во всем доходить до крайностей, противоречивость, пассивность, упование на “авось”, своеобразную открытость и незавершенность русского бытия (потому в нашей стране возможно все, и сама вера в ее будущее проистекает из образа России как “чистого листа”, как потенциальности). “Русскость” – это природность и обусловливаемые ею преобладание эмоционального над рациональным, размытость границы, отделяющей одну личность от другой (вследствие этого сострадание, устремленность к братству между людьми и отрицание персональной ответственности и долга). Это приоритет моральных оценок над правовыми; такое искание абсолютного добра оборачивается неуважением к праву, как к добру относительному; пластичность, которая интерпретируется и как всечеловечность, и как отсутствие оригинальности. Постоянная феминная характеристика русских и славян вообще – это мягкость: в отношении ближнего она проявляется как доброта, в отношении других народов – как миролюбие и уживчивость, в отношении власти – как покорность, в отношении жизненных обстоятельств – как смирение и терпение. Это, наконец, интуитивное познание и религиозность. Совокупность обозначенных предикатов “русскости” в западных текстах получает название женственности. Однако “русскость” награждается и другими маркерами; один из них – детскость. Еще в начале XVIII века в своих “Анекдотах о Российской Империи” англичанин В. Ричардсон написал: “Русские – это бородатые дети” [9, с. 174]. Другой маркер России – это восточность: многие грани “русскости” объясняют влиянием азиатского начала. Наконец, “русскость” соотносят с прошлым – со средневековьем и варварством. Все эти маркеры характеризуют Россию как Иное по отношению к Западу (в возрастном, культурно-типологическом и историческом смыслах) и тем объединяются с маркером феминности, которая есть Иное в смысле гендерном. Воспринимая Россию как некую Периферию по отношению к ЗападуЦентру, западные авторы (равно как и отечественные) не могли не атрибутировать ей тех качеств, которые в бинарных оппозициях занимают место периферийное и потому традиционно маркируются как феминные. Таким образом, Россия обречена быть названной женственной. Подобное восприятие России в западной историографии (безусловно, не единственное, но доминирующее) получает отражение и в суждениях об уникальности нашей страны. Шпенглер в работе “Прусская идея и социализм” пишет: Россия – это не другой народ, а другой мир… Разницу между русским и западным духом необходимо подчеркивать самым решительным образом. Как бы глубоко ни было душевное и, следовательно, религиозное, политическое и хозяйственное противоречие между англичанами, немцами, американцами и французами, но пред русским началом они немедленно смыкаются в один замкнутый мир… Настоящий русский нам внутренне… чужд… Он сам это все время сознавал, проводя разграничительную черту между “Матушкой Россией” и Европой [10, с. 151, 152]. Представление о России как Ином фокусируется в столь популярном на Западе образе “таинственной русской души”. Редкая публикация о нашей стране обходится без упоминания о тютчевском “умом Россию не понять…” о “загадке России”, о России-Сфинксе [11].

* * *

Что касается контекста, в который помещаются гендерные характеристики России, то для него свойственны общие закономерности отношения к Иному: феминная инаковость способствует возникновению как “русофильских”, так и “русофобских” представлений. Женственная Россия вызывает симпатию благодаря своей близости к природе, открытости, душевности, приоритету любви над законом, братству, преодолевающему западный эгоизм. Особое значение в секулярный, прагматический век Европа придавала русской религиозности. Так, Грэхем пишет, что Святая Русь – это душа Европы, это “наш союз с Богом” [5, с. 329-331], и уподобляет Запад библейской Марфе, которая “печется о многом”, Россию же – Марии, которая думает о Боге [12, с. 252, 253]. Идея комплементарности России и Запада, воплощающих различные ценности, нашла выражение в тезисе Р. Штайнера о грядущем духовном браке между германством и славянством (причем первое символизирует, разумеется, мужское начало, тогда как второе – женское) [13, с. 310]. Еще более значительной миссия России выглядит в тех концепциях, где ей отводится роль спасительницы Европы: “Именно Россия обладает теми силами, которые Европа утратила или разрушила в себе… Россия – единственная страна, которая способна спасти Европу и спасет ее…” 2, с. 33, 34]. Причины симпатий к женственной России – как и сама потребность западной культуры в таком образе – в какой-то степени проясняются при более внимательном рассмотрении мифа о русской женщине, который прочно вписан в историософский нарратив не только в России, но и на Западе. Приведем несколько характерных суждений: “Никакая другая женщина, по сравнению с русской, не может быть одновременно возлюбленной, матерью и спутницей жизни” (курсив мой. – О. Р.) [2, с. 184]; она “объединяет в себе все преимущества своих западных сестер”, не имея их недостатков [2, с. 184]; она разделяет все интересы любимого мужчины, но при этом сохраняет свою женственность и не оставляет дом [14, с. 275]; она ни в коем случае не “синий чулок” [2, с. 184]. Для патриархальной культуры такой вариант решения женского вопроса представляется, пожалуй, идеальным, поскольку снимает одно из основных противоречий – как совместить все милые сердцу мужчины женственные добродетели (мягкость, нежность, такт) с женской потребностью в достижениях, с интеллектуальным развитием, с ориентацией на успех в политике или бизнесе? В андроцентрической картине мира женщина представлена либо как “восточная” (со всеми ее плюсами и минусами), либо как “западная” – tertium поп datur. России же как “Востоко-Западу” и здесь дан третий путь, синтезирующий все преимущества и Востока, и Запада, – ход мысли, который типичен для логики “русской идеи” 6 . Вопрос же о том, почему бы русской женщине не совмещать в себе не преимущества, а недостатки и Востока, и Запада (подобно тому как Россия может быть не только Евразией, но и Азиопой), просто не ставится. Поскольку Иное – это место, где возможно “нигде и никогда”, постольку оно является на редкость удобным ментальным пространством для конструирования самых произвольных схем. Подтекст рассуждений западных авторов о русской женщине таков: “наши”, европейские, феминистки требуют изменения “статус-кво”, мотивируя это высоким уровнем своего личностного развития. А вот есть такая женщина – русская, есть такое место на земле – Россия, где женщины нисколько не уступают западным сестрам, но при этом остаются женственными и милыми существами и не стремятся к равноправию “пофеминистски”. Однако Иное вызывает не только восхищение и упования на преображение неправедной реальности, но также непонимание, страх и неприязнь. Женщина как Иное – и святая, и блудница; и Мария, и Ева; и надежда на спасение, и грехопадение. Подобный дуализм заметен и в облике феминной России: П русофобские” умопостроения коррелируются с женофобиеи. России инкриминируются феминные же непредсказуемость, нестабильность, иррациональность, неспособность к самоконтролю, неумеренность во всем: доброта и милосердие и те вызывают опасения – ведь даже с самыми благими намерениями Россия может задушить в своих “медвежьих объятиях”. Россия как “империя зла” – это рабье смирение, отсутствие уважения к праву, поглощение личности безликим коллективом. В таком контексте идея необходимости контроля над Россией – подобно тому как каждой женщине необходим контроль со стороны мужчины выглядит на Западе вполне разумной и естественной. Эти сентенции обретают особую эффективность еще и потому, что отношения между мужчиной и женщиной традиционно воспринимаются как едва ли не наиболее легитимный,
естественный и не подлежащий сомнению вид социальных связей и социальной иерархии. И если проанализировать, например, гендерную нагруженность норманнской теории (в широком смысле), то обнаружится все та же модель взаимодействия – славянская бесформенная стихия оформляется германским маскулинным элементом. Так, А. Розенберг в “Мифе XX века” пишет, что в основе арийской культуры лежат мужественные ценности, аполлоническое начало, в то время как в основе культуры неарийской – женственное, дионисийское [15, с. 48-50]; ярким примером арийской маскулинной активности он называет культуртрегерскую деятельность варягов на Руси [15, с. 102-104]. И по мнению А. Гитлера, организующее, оформляющее начало в России – это всегда немцы [16, с. 556], в его речах мужественные германцы противопоставлены женственным славянам [17, с. 25; 18, с. 137]. В таком ракурсе становится понятнее динамика отношения отечественных авторов к идее женственности России. В дни мира ее могли принимать с безразличием, с благосклонностью, с восторгом: в феминности России видели возможность особого пути для нее (см. [19]). Однако в периоды обострения международной обстановки русские мыслители воспринимали подобную гендерную трактовку оппозиции “РоссияЗапад” как некую идеологическую диверсию. Показателен пример изменений в воззрениях В. Розанова. В одной из статей 1911 года он предлагает свой комментарий к “распространенному в Германии мнению о женственности русских, которые в сочетании с мужественной тевтонской расой дадут чудесный материал для истории” [20, с. 322]. Мыслитель соглашается с тем, что Россия – “женщина, вечно ищущая жениха, главу и мужа” [20, с. 329], но вместе с тем подчеркивает, что женская уступчивость и мягкость “оказываются” силой”. Жена входит в дом мужа как ласка и нежность в первый миг, но уже во второй она делается госпожой [20, с. 329]. Так и европейцы оказываются побежденными русской женственностью; они сами отдаются русскому началу, отрекаются от “самой сущности европейского начала – начала гордыни, захвата, господства” [20, с. 329]. Однако в годы Первой мировой войны означенный способ аргументации представляется Розанову явно недостаточным и неубедительным. В работе 1915 года мыслитель решительно возражает против идеи женственности русских, усматривая в ней оправдание германского империализма с его тезисом, что славяне – это “прирожденно рабская нация”. Розанов подчеркивает, что ныне поднялся этот “бесхарактерный” и “женственный” русский мужик, чтобы показать соседям, что не такая уж он “баба”, как рассчитывает его сиятельство прусский юнкер [21, с. 30, 31]. Похожие оговорки в различные периоды своего творчества сочли необходимым сделать Н. Бердяев, И. Ильин, Н. Лосский, М. Меньшиков, В. Эрн и другие отечественные авторы [22, 23, 12, 24, 19]. Критике подверглась не только идея женственности России, но и сам расхожий образ русской души, который и позволял соотносить “русскость” с феминностью. Один из наиболее убедительных вариантов альтернативного образа России принадлежит перу И. Солоневича, возлагавшего значительную долю вины за феминизированный (пассивность, мягкость, любовь к страданию, неспособность к государственному строительству) образ русского мужчины на русскую же литературу и философию, которые, по его оценке, фактически и провоцировали немцев на агрессию [25]. Подобные атаки отечественных авторов на идею женственности России могут показаться слишком резкими; ведь, как было отмечено, симпатии к русской культуре, убежденность в ее мировом значении также коррелируются с образом России-женщины. Однако обратим внимание на то, какое место в мире отводится женственной России в работах авторов, настроенных вполне “русофильски”. Так, Грэхем называет Россию “женой западного человека”, так как она “ближе к земле” и “дает нам хлеб” [5, с. 327]. Гендерное разделение труда оказало влияние и на другой аргумент этого английского автора: “Святая Русь мрлится за нас и поддерживает огонь домашнего очага, в то время как мы отправляемся в мир” [5, с. 329], т. е. России-женщине отводится приватная сфера, в то время как Англии-мужчине – публичная. “Англии необходима Россия, живущая по принципам святости и простоты, как каждому мужчине необходима женщина – из-за пищи, которую она ему готовит, и из-за молитв, которые она возносит за него” [5, с. 328]. Всех ли россиян устроит такое понимание комплементарности маскулинного Запада и феминной России? А вот как видится миссия России другому “русофилу”, Шубарту: “Россия не стремится ни к завоеванию Запада, ни к обогащению за его счет – она хочет его спасти. Русская душа ощ
ущает себя наиболее счастливой в состоянии самоотдачи и жертвенности. (…)Она переливается через край – на Запад. (…)Она намерена не брать, а давать. Она настроена по-мессиански” [2, с. 29]. Русь потому Святая, что готова пожертвовать собой, пренебречь своими интересами ради спасения Запада? Еще Дж. С. Милль когда-то обратил внимание на то, что сакрализация женщины в европейской культуре всегда включала представления о ее жертвенности и альтруизме (см. [19, с. 115]). И не удивительно, что тот же Солоневич откровенно смеется над шубартовским пониманием смысла бытия России [25, с. 386, 387]. Здесь вполне уместны параллели с феминистской критикой культа женственности; как известно, тот оценивается как своеобразная идеологическая ловушка, при посредстве которой женщины вытесняются из публичной сферы и лишаются возможности развивать свои общечеловеческие способности. И вслед за “Мистикой женственности” Б. Фридан впору писать о “Мистике русскости”: быть может, женственной России с ее всечеловечностью, смирением, загадочностью, соборностью, милосердием и любовью, России как “радикально Иному” позволено включаться в мировой контекст только как “империи Зла” или как заботливой женушке и жертвенной матери? В заключение еще раз подчеркнем значимость изучения проблемы гендерного аспекта образа России: и потому, что это расширяет круг источников анализа стереотипов маскулинности и феминности, и потому, что позволяет открыть новые грани в исследовании одной из самых иррациональных сфер человеческого бытия – национальной.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ


“Mother Russia”: гендерный аспект образа России в западной историософии